Так я хотел бы внятно ответить всем тем, кто последние три месяца осторожно об этом расспрашивал моих друзей и близких.  Категорически не еврей, то есть, нет во мне ни капли еврейской крови.  Ну и чего он завёлся тогда с этими евреями, что за муха его укусила? – это уже другой, часто звучавший вопрос.  На него я могу ответить почти дословно:  меня укусил клещ.  

Три года назад я снимал одну сцену на старом варшавском еврейском кладбище, и там он в меня впился.  Мало того, заразил болезнью Лайма.  И так совпало, а может быть, заранее было спланировано коварным еврейским клещом, что, принимая курс антибиотиков, я заинтересовался
евреями своего местечка, то есть, их судьбой в моём родном городке Молетай.  И у меня волосы встали дыбом, ужас меня охватил, я понял, что сорок лет прожил в полном неведении, под боком у величайшей беды, даже не догадываясь о ней.
Я знал, что здесь были местные евреи, потому что в Молетай осталось их старое кладбище, сохранились их давние „красные стены“ – длинная, старейшая городская постройка из слепившихся лавочек, своеобразный торговый центр ушедших времён.

Я знал, что сколько-то было убито, наверное, это те – ярые сталинцы, думал я.  А куда девались другие?  Нет, я такого вопроса, похоже, вообще себе не задавал.  Уехали, эмигрировали в свой Израиль.

Была война, люди спасались, бежали, кто куда мог… И вдруг – клещ Лайм и осознание, что никуда они не уехали, не сбежали, а были уложены в яму вот тут и застрелены, а на них были положены другие, живые, и тоже застрелены, и снова другие – дети и женщины на трупы своих только что убитых отцов, мужей, стариков… И не „сколько-то“, а несколько тысяч, две трети моего города исчезло за один день, самый кровавый день в молетской истории – 29 августа 1941-го.  И яма – она там до сих пор.  И они там лежат с того дня, уже семьдесят пять лет.  Лежат безнадежно, без подлинной, искренней памяти, ибо те, кто должен был помнить о них, их продолжить, – лежит вместе с ними.  Они не просто умерли или погибли, их история была прервана, она кончилась.  Они просто исчезли.

Этим летом, когда мы с дочерью были в Панеряйском мемориале, она меня по-детски спросила:  во сколько раз больше людей было убито здесь по сравнению с Молетай.  Арифметика простая:  тут – сто тысяч, там – две тысячи.  Выходит в пятьдесят раз больше.  Тогда почему меня больше волнуют те, в Молетай?

Я не знал, что ответить.  Возможно, потому что те две тысячи мне как-то удалось воспринять, а сотню тысяч – ещё нет. Ибо сто тысяч человек – это десять переполненных столичных „Siemens“ арен.  Это больше, чем весь стадион Маракана в Бразилии, на котором я никогда не был.  Чтобы такое воспринять, нужно время, я не могу так вот вдруг выскочить из той скорлупы наивности и безразличия, где провёл сорок лет.

И в Панеряй я поехал не сразу.  Перед этим устроил „разминку“.  Посетил Укмярге, где в траншеях лежит десять тысяч человек; Утяну, где возле болота лежит восемь тысяч; столько же – на полигоне в Швянчёнеляй.  А там ещё это дерево – сосна, о которую крошили малых детей и младенцев.  Она вся кривая, увечная, кричаще отдельная от остального леса, который сажали потом, уже после войны.  Когда-то она там росла одна, потому ей выпали все удары, об неё раскололись все эти детские черепа.

Сколько было таких смертельных ударов – сотня, тысяча?  Не знаю..  Но на другой день я себя чувствовал очень худо:  обессиленным, измождённым, хотя причины как будто не было.  Только эта сосна, как кошмар, внедрившийся в мою память и проросший ветками в моём мозгу.  Я не еврей, но я человек, чей дядя, мамин старший брат, умер на русском севере, не выдержав условий ссылки.  Умер младенцем, едва дожив до года, там и остался лежать.  Поэтому для меня так важно, когда сегодня
литовские молодёжные экспедиции едут в Сибирь ухаживать за брошенными могилами наших безвинно сгинувших.

Но это бы обрело ещё больший смысл и вес, если бы мы так же чтили евреев, лежащих у нас возле дома.  Не надо заставлять наших павших сражаться между собой, только лишь потому, что они погибли от разных идеологий, от двух смертоносных тоталитарных режимов, которые поначалу сообща разделывали мир, а затем вцепились друг в друга.

В обоих случаях это было чудовищное избиение безвинных и безоружных людей, абсолютное зло, неважно, красное или коричневое. Я не еврей, но меня трясёт, когда и сейчас слышу от кого-нибудь:  „людей так просто не убивают, видно, было за что“.  Было.  Было выдумано, почему они должны умирать, запущена мощная пропагандистская машина, вопящая, что евреи – не люди.  Они – клещú,
вши, сосущие нашу кровь.  И они были уничтожены, руками своих соседей.

Но даже сами нацисты, наверное, не представляли себе, что пропаганда – эта клевета, вся эта кровавая ложь так прочно утвердится в сознании некоторых из нас, переживёт три поколения и спустя семьдесят пять лет люди у нас будут её ретранслировать дальше, повторяя на манер чёрной
молитвы:  „все евреи были сплошь коммунисты, при советах они ссылали и пытали литовцев, вот им и воздано по заслугам“.

Не желаю с такими спорить, не хочу ничего им доказывать, знаю, что их немного, что их всё меньше.  Большинство просто мало информировано и потому равнодушно, оно свято верит, что избиение евреев в Литве – проблема, раздутая самими евреями.  Ведь шла война и она убивала всех,
одинаково – русских, литовцев, поляков, немцев… Нет, не одинаково.  Очень не одинаково, если вспомнить цифры.  И способ убийства, – не одинаков.  Наши евреи были просто истреблены.  Зверски.  Все без разбора.  Выжили только те, кто осмелился и додумался бросить тут всё и бежать.  И ещё те „счастливцы“, которых советы раскулачили и сослали в Сибирь.  То, что для литовцев было самой большой трагедией, для этих литовских евреев стало спасением.

Не для всех.  29 августа в Молетай приедет старая еврейка, чья семья перед самой войной была выслана „из сказочных Малят“ (это её выражение).  Её отец умер в лагере под Красноярском.  Остальная семья выжила и после смерти Сталина вернулась.  Но „сказочных Малят“ не нашла, только яму, куда они рухнули.  Это я рассказываю прежде всего тем своим землякам, которые говорят:
„Шествие – хорошо, пускай себе шествуют, но мы тут при чём?“  Они, слышь, евреи, а мы – литовцы, и тут не наша могила, не наши жертвы, не наше дело.  И это так больно констрастирует с письмами от людей из Германии, Польши, России, Латвии, ничего общего не имеющих ни с Молетай, ни с Литвой вообще, когда они пишут:  „Не знаю, не могу выразить, зачем это мне, но 29 августа буду в Молетай“.

Будут в этом скорбном пути не только они, не только те пятьдесят потомков молетских евреев со всего мира – будет много иностранных журналистов, много камер, один израильский телеканал будет показывать шествие напрямую.

Теперь только вопрос, сколько там будет нас, которым не надо издалека лететь, пересекать границы, достаточно проехать несколько десятков километров или просто выйти из дома.  Это будущее событие местного значения неожиданно выросло в глазах всего мира, и я ещё не до конца понимаю, что почему их так „зацепило“.  Видимо, в таких шествиях есть что-то общечеловеческое, универсально волнующее, как когда-то на Балтийском пути, может быть, они стремятся увидеть тут символический
поход всей Литвы, наше пробуждение от этого затянувшегося кошмара и почесть согражданам, уложенным в общие ямы, избороздившие всю страну.

Сколько разума и таланта закопано там, сколько людей, чьи дети и внуки сегодня вместе с нами творили бы новую Литву.  Нынешний мир буквально оглох от известности литваков, одарённости их потомков.  Тех, которым улыбнулась удача, то есть, которым здесь не везло и они эмигрировали
перед войной.  Боб Дилан, стучащий в ворота рая – „knock, knock, knocking on heaven‘s door“; Филип Гласс, композитор, чья музыка сегодня звучит чуть ни в каждом третьем голливудском фильме; Скарлетт Йоханссон, в которую тайно влюблена, наверное, половина мужчин Литвы; режиссёр Мишель Хазанавичюс, своим „Артистом“ недавно добывший важнейшего Оскара; Саша Барон Коэн – знаменитый Борат; Харрисон Форд; Пинк; Сэлинджер – да, тот самый, подаривший миру роман „Над пропастью во ржи“, ставший настольной книгой для миллионов бунтующих подростков.

И это лишь современные художники, чьих имён просто нельзя не знать.  А сколько ещё видных политиков, экономистов, премьеров Израиля и мэров Нью-Йорка – они все из той малой части литваков, которым повезло вырваться, поэтому можно только вообразить, какой громадный
нераскрывшийся потенциал таланта и интеллекта остался лежать в нашей земле.  Леонард Коэн – он тоже отсюда.

Вы наверняка слышали его печальную любовную балладу „Dance me to the end of love“, возможно, даже танцевали под эту песню.  Если нет – послушайте.  Оказывается, она о наших евреях из Эйшишкес, уже запертых и ждущих, когда их выведут на расстрел:  „Dance me to your beauty, – веди меня танцем в твою красоту, Когда играет горящая скрипка, Закружи меня над всем этим страхом, Пока я себя не почувствую защищённым.  Подними меня, как поднимаешь ветку сирени, Будь мне голубкой, что меня
возвратит домой… Унеси меня к нашим детям, которые просят нас о рождении“.

Простите за слабый перевод, я не переводчик.  Я не поэт.  Простите за несовершенство...